fbpx

ДНЕВНИК ПИСАТЕЛЯ

Вступление

Окончание. Аркадий Первенцев: Дневник войны

Текст статьи

Аркадий ПервенцевЯ знал, что силы, напавшие на нашу Родину, были неизмеримо высоки и сокрушительны, что ничего стыдного не было в том, что наши армии отходили, — но надо было сказать об этом сильным и правдивым голосом. Не могли же мы бороться победоносно против всей Европы, объединённой под утилитарным и разумно-военным руководством Германии.
Короче говоря, всем этим философским вопросам время после войны. Тогда разберёмся и побеседуем. Но сейчас... Союз требовал эвакуации, так якобы распорядился Сталин. Оставаться в Москве — нарушить указание высшего нашего руководства, которому мы обязаны были подчиняться. Если Родина не нашла нужным бросить на войну такие-то кадры писателей — очевидно, она надеется, что их мозг понадобится для другого.
Москва уплывала из-под ног моих, как палуба отходящего от берега корабля. Я ходил по улицам настороженной столицы, вдыхал ее прогорклый осенний запах и знал, что скоро настанет минута расставания...
Снова стреляли. По улицам от фронта двигалась тяжёлая артиллерия. Везли огромные орудия. Прислуга, в касках, с коркой земли на лицах, отходила, вероятно, на другие позиции. Я взял пикап и поехал на дачу. В глинистых окопах под промозглым дождём лежали люди в черных обмотках и тяжёлых ботинках. Люди были вооружены трёхлинейными винтовками, обращёнными в сторону Минска, на головах их были пилотки. Некоторые отвернули пилотки и подняли воротники шинелей. Только у контрольно-пропускного пункта я видел автоматическое оружие и полуавтоматические винтовки.

Мы ехали по мокрому шоссе к своему Переделкино. Пруд закис, позеленел. Стояли все те же витые толстые ветлы у шлюза, журчала вода, глубокий овраг просекал землю и терялся у дач Сейфуллиной и Афиногенова. В лесу стояли грузовики, рации и автобусы. У костров грелись измученные солдаты. При расспросе оказались из строительных полков, бежавших из-под Вязьмы и Медыни. Они грели грязные, заскорузлые руки у костра из сырого ельника и просили махорки. Страна махорки и табаков, Россия, ты вечно нуждаешься в этом скромном продукте!
Мы въехали в нашу запущенную дачу.
Мы заходим в комнаты, и все напоминает о прошлом, недалеком и радостном.
Здесь мы впервые узнали о нападении Германии. Сюда прибежал бледный Нилин, сюда пришли Либединский, Панферов, Ильенков.
Мы обдираем комнаты и выносим все на пикап. По шоссе идут красноармейцы. Они заняли уже часть дач. Я оставляю им всю мебель и выношу только то, что нужно, что напоминает мне о прежнем уюте, о тепле домашнего очага, о семье. Я разжигаю печь, и туда, в это огненное жерло, летят рукописи, Вовочкины детские тетрадки, которые я собирал начиная с первого класса. Я смотрю на них, перелистываю, вижу каракули его, отметки «пос.», «хор.», «отл.» и бросаю в печь. Я беру только две-три тетрадки. Пусть это будет память о далёком сыне... Черная метель несётся над Переделкином. Совершается великая трагедия и здесь, в тиши подмосковных лесов... Я обхожу последний раз наше жилище, сажусь в пикап и хлопаю зелёной дверью. Стой! Надо закрыть ворота. Я беру засов, закрываю ворота и, бросив последний взгляд на дом, уезжаю... Прощай, может быть, навсегда...
По шоссе везут раненых. Санитарные автобусы побиты пулями и помяты. Шофёры измучены, глаза горят, щетина на щеках и сильные, трудолюбивые руки на черных кругах рулей... На фронт идут автомашины с пехотой. Ветер хлещет по красноармейцам. Они сидят в пилотках и шинелях, накрывшись плащ-палатками. Ветер лепит палатки, и видны контуры этого пока ещё живого тела, обречённого на смерть. Я смотрю на них. Наши родные, русские, курносые... У некоторых трагические складки у рта, у многих смущённая улыбка непонимания. Я видел, что это несётся в бой отважное и храброе войско. Неслись на механических лошадиных силах люди, уже понявшие ужас предстоящего...
Вскоре на весь мир поплывут сводки и направления, обагрённые великой русской кровью: Малоярославец, Можайск, Наро-Фоминск, Дорохово. Люди, умирающие под гусеницами танков. Люди, задержавшие поток механизированной Европы.
Вечером к нам пришёл Панфёров. Он был одет в военную форму, так как работал корреспондентом в «Красной звезде». Звание его равнялось двум шпалам и звёздочке комиссара на рукаве. Семья Панфёрова пока оставалась в Москве. Машина его ремонтировалась тут же, недалеко, во дворе клуба, в нашем гараже. Сам Панфёров был связан службой и поэтому всецело находился в распоряжении газеты, но семью решил отправить в Куйбышев или Вольск, к себе на родину.
Фёдор Иванович понимал сущность надвигающихся событий и поэтому торопил с эвакуацией семей. Был он по-прежнему молчалив, хмур и затаён внутри себя. Изредка прорывались горестно-тревожные нотки. Это был русский человек, болеющий за судьбы своей родины, болеющий за своё партийное дело, которое хотя и выходило для него всегда боком. Я с удовольствием говорил с этим, нашим человеком, и нас объединяло это все объединяющее понятие «Россия». Россия, которая находилась в опасности. Часто говорил он: «Я верю Сталину. Сталин все же никогда не обманывал».
На улице стреляли зенитные орудия. Мы знали эту нервную, постоянную стрельбу, прощупывающую облака, рвано бегущие над столицей. Выстрелы только изредка приподнимали наши брови, и только. каждый в душе все же трусил от случайного взрыва, но наружно все крепились и старались казаться храбрецами.
В воздухе пахло грозой. Начал падать мокрый, липкий снег. Снег уложил улицы мокрым одеялом, и прохожие оставляли на снегу черные следы подошв. Огни разрывов ожерельем висли в воздухе, кое-где теряясь за сизыми, быстро текущими облаками. Я возвратился в дом. Горела печь, торф накалился, как антрацит, и мне почему-то вспомнилось, что немцы подошли к Донбассу и где- то в этой липкой осенней ночи взрываются знаменитые шахты, домны, в воздух летит труд черных людей черного сердца России...
Ждали... И это ожидание увенчалось успехом. Зазвонил телефон. Я подошёл. Нервным голосом говорил Серёжа.
— Ты, Аркадий?
— Я, Серёжа.
— Слушай радио. Надо немедленно выезжать из Москвы. Будет объявлено по радионаправления, дороги, по которым можно будет выскочить из Москвы.
— Что это? Катастрофа?
— Сам понимай... Если можешь, немедленно выезжай. Советую Горький. Можно на Рязань. Но на Рязань не советую... хуже...
— Близко немцы?
— Я думаю. Жди моего приезда.
Я повесил трубку. По выражению моего лица все поняли, что дело плохо. Я вызвал в кабинет Панфёрова и передал ему наш разговор, только что происшедший. Панфёров сдержанно выслушал меня и сжал губы.
— Как твоё мнение, Фёдор Иванович?
— Произошло самое страшное, что можно было ждать. Мы сдаём Москву без боя. Надо узнать ещё... проверить...
Он позвонил в «Красную звезду». Оттуда ответили, чтобы он немедленно приезжал с чемоданчиком. Он спросил насчёт семьи. Ответ был замедлен, но потом разрешили приехать с семьёй. Но голос был неуверенный, и Панфёров сказал мне: «Неужели придётся бросать семью?»
Мы оделись и пошли в Союз. Кирпотин расхаживал по кабинету. Он был бледен и испуган. В других комнатах по-прежнему толпился народ, шел торг «Ташкент-Казань», гудели голоса.
— Какие новости? — спросили мы у Кирпотина.
— Звонил Фадеев. Он сказал, чтобы писатели выезжали кто как может. Надежды на эшелон нет...
— Где Фадеев?
— Я пробовал с ним связаться. Его уже нигде нет...
— Где Хвалебная?
— Её нет...
— Они уже сбежали?
— Вероятно.
Панфёров, стиснув зубы, позвонил в газету. Уже ни один телефон не работал. Звонили в ЦК партии. Ни один телефон не отвечал. Только телефонистки станций и коммутаторов, несмотря на грядущую опасность, оставались на местах. Они не имели собственных или государственных автомобилей. Они не имели права покинуть посты. Только важные лица сбежали.
— Что же делать? — спросили мы Кирпотина.
Кирпотин развёл руками. И мы поняли его безнадёжную беспомощность.
Мы вышли во двор. Все тот же мокрый снег лежал на асфальте. Панфёров пошёл поторопить своих шофёров, чтобы скорее сделали машину. Я прошёл к рядом расположенному британскому посольству. Подъезжали машины, и в них поспешно бросали чемоданы, узлы, сажали собак и т.п. Несколько чекистов помогали забрасывать в машины вещи. Коридор был освещён. Я видел нескольких англичан в гражданском и нескольких воздушных офицеров, застёгивающих свои шинели. Вид их был бледен и движения торопливы... Машины миссии отходили без клаксонов и излишнего шума. Липы теряли последние, мёртвые листья, падающие на мокрый снег.
Ночью приехал Серёжа. Он сказал, что передано по закрытому проводу постановление Совнаркома о том, что город объявляется открытым, что предложено рассчитать рабочих авиазаводов, выделить надёжный актив, подложить под заводы мины и ждать сигнала. Все оборонные предприятия решили взорвать. Серёжа сидел бледный, в руках он держал авиационные часы со светящимся циферблатом.
— Что ты думаешь делать?
— Оставаться в Москве. Я не могу взрывать заводы. Все сделано на моих глазах. Я не могу взрывать. — в голосе его были страшная тоска и непонимание.
Пересыхало горло от волнения. Неужели так бездарно падёт столица нашего государства? Неужели через пару часов раздадутся взрывы и в воздух взлетят авиазаводы номер 1, 39, 22, завод Сталина, «Динамо», «Шарикоподшипник», мясокомбинат, Дербеневский химзавод, тэцы, электростанции и... метро. Да, под метро также были подложены мины, и метрополитен Москвы должен быть взорван руками людей, создавших его. Неужели 600 миллионов за километр проходки погибнут и в эти своды хлынут разжиженные юрские глины? Сердце холодело от ужаса надвигающейся катастрофы.
Рушилось все. И где-то по холодным дорогам Подмосковья катили танковые дивизии иноземных пришельцев. Немцы в Москве! Гитлер принимает парад победоносных войск, взявших сердце России. Гитлер на мавзолее, рядом с ним Браухич, Гудериан, Бломберг и другие маршалы его зловещей славы!
Сердце начинало седеть, и я говорил с Сергеем о том, что, раз так, нужно уходить и продолжать борьбу, я обращался к его сердцу и говорил о наших оставленных семьях... Он встал и ушёл...
Ночью немцы не были в городе. Но этой ночью весь партийный актив и все власти позорно оставили город... Позор истории падёт на головы предателей и паникёров. После будут расстреляны Ревякин и группа директоров предприятий, но главные виновники паники будут только судьями, а не ответчиками. В руках правительства было радио. Неужели не нашёлся спокойный единственный голос, который сказал бы населению: «Город надо защищать»? Кто бы отказался от выполнения своих гражданских прав!
Этот голос летел на «паккарде» по шоссе Энтузиастов, спасая свою шкуру, по шоссе, по которому когда-то брели вдохновенные колодники...
В ночь под 16 октября город Москва был накануне падения. Если бы немцы знали, что происходит в Москве, они бы 16 октября взяли город десантом в 500 человек.
И в это время сражались мужественные солдаты моей Родины. Никто не знает подвига школы Верховного Совета, уничтожившей десант в 6000 человек в районе Клин-Подсолнечная. Никто не знает подвигов этой школы, этих трёх батальонов будущих лейтенантов, бросившихся против врага, форсировавшего Оку у Серпухова. Я видел бойцов этих батальонов, спасших город, с руками, пухлыми, как вата. Руки отмёрзли и вспухли, ибо стрельба из автоматического оружия, которым они вооружены, невозможна в перчатках или варежках. Три батальона бескорыстных юнкеров остановили на двух направлениях прорыв немцев, так же как на Нарве остановила их танковая бригада, получившая наименование гвардейской. Но сколько осталось в живых из этих гвардейцев? Кровь их спасла Москву.
16 октября брошенный город гробился. Я видел, как грабили фабрику «Большевик» и дорога была усеяна печеньем, я слышал, как грабили мясокомбинат им. Микояна. Сотни тысяч распущенных рабочих, нередко оставленных без копейки денег сбежавшими директорами своими, сотни тысяч жён рабочих и их детей, оборванных и нищих, были тем взрывным элементом, который мог уничтожить Москву раньше, чем первый танк противника прорвался бы к заставе. Армия и гарнизон не могли справиться с напором стихийного негодования, брошенного на произвол судьбы населения. Дикие инстинкты родились в том самом рабочем классе, который героически построил промышленность огромной Москвы. Рабочий класс вдруг понял, что труд рук его и кровь его детей никому не нужны, брошены, и он вознегодовал и, подожжённый умелым факелом врага, готов был вспыхнуть и зажечь Москву пламенем народного восстания... Да, Москва находилась на пути восстания!

16 ОКТЯБРЯ 1941 г. В этот день ни один голос не призвал народ к порядку. Народ начал разнуздываться. Ещё немного, и все было бы кончено...
Часов в двенадцать мы решили выезжать в Горький. Нас решил отвезти Николай Иванович, наш шофёр. Мы сели в автомашину, положили минимум вещей, так как пришлось тащить с собой масло и бензин, и выехали по направлению к шоссе Энтузиастов.
Мы с горечью покидали столицу. На глазах у Верочки стояли слезы. Была полная уверенность, что эти улицы и площади мы видим в последний раз.
Я сидел рядом с шофёром, надев поверх зимнего пальто с меховым воротником мой клеёнчатый плащ, прошедший со мной от Москвы и до Тифлиса в 1938 году. Помню, его обмывали дожди моей родной Кубани, возле станицы Григорополисской, когда мы шли на Покровку. Теперь Кубань была отрезана и далеко. На неё стремительно двигались южные армии немцев, а мы, объединённые от мамы, от сына, от Надюши, катили все на той же «эмочке» МБ 33-64 по направлению на Нижний Новгород. Верочка грустная сидела позади, заложенная вещами и горючим. Мимо нас проносились серые дома, очереди у магазинов, серые лица рабочих предместья, в большинстве женщин, мы слышали нелестные отзывы о себе, на нас смотрели как на беглецов, и в сердце нашем вряд ли оставались более тёплые чувства к самим себе. Стреляли отдалённо. Где-то над тучами бродил немецкий самолёт. Орудийной канонады, близости фронта не чувствовалось. Мы миновали Калужскую площадь и выехали на шоссе Энтузиастов. Позади нас, не обгоняя, шёл правительственный «паккард» с синими стёклами. Мы видели генерала, сидящего рядом с шофёром. Зад машины был забит чемоданами и узлами. Это был тоже один из отставших беглецов, не сумевший выбраться ночью. Я оглянулся назад. Верочка посмотрела и ободряюще улыбнулась мне. В руках она, не замечая того, держала свой коричневый пиджачок от тёплого костюма, который ей очень нравился. Поверх вещей лежали подаренные мне Сергеем волчьи унты, которые я решил надеть, отъехав за московские заставы. Было уже морозно и кристально прохладно. Вот и последние домики за мостом, круглые башни завода «Компрессор», Мясокомбинат им. Микояна.
На обочине стояла большая колонна с вещами и чекистами. Они чего-то ждали, ходили возле машин, разминая ноги в блестящих сапогах. Колонна тоже была нацелена на Горький, но почему она остановилась, было неизвестно. Правда, тогда я не придал этому значения. Может быть, здесь, на выезде, формировалась эта колонна и первый эшелон машин поджидал остальных?
— Прощай, Москва! — сказал я с грустью.
На душе было тускло. Бегство из Москвы. Как это было ужасно и не походило на те героические подвиги во имя родины, которые мы всегда воспитывали у себя и у других. Почему я бегу? Мне приказали. Мне сказали, что есть решение правительства, что лично Сталин приказал спасти интеллигенцию, и писателей в том числе. До меня бежали все... Я был последний из тех, кто покидал город. Мог ли я остаться в Москве? По-моему, мог. Почему же я кинулся в Горький? Дисциплина и стихийное чувство паники? Но я не был панически настроен. Если бы мне дали сию минуту автомат, я бы остался в Москве и оборонял её. Но 16 октября не было никаких разговоров об обороне. Город был брошен, все бежали. Никто ещё не знал, что получится история оставленного Вердена и группы французов-смельчаков, доказавших возможность обороны этой крепости и, следовательно, спасения Парижа. Позже, может быть, будет другое толкование московской трагической эпопеи. НО Я УТВЕРЖДАЮ, ЧТО МОСКВА БЫЛА ПАНИЧЕСКИ ОСТАВЛЕНА ВЫСШИМИ ПРЕДСТАВИТЕЛЯМИ ПАРТИИ, ИЛИ ЖЕ КОМИТЕТ ОБОРОНЫ БЫЛ СЛЕП И, СИДЯ ЗА КРЕМЛЁВСКОЙ СТЕНОЙ, НИЧЕГО НЕ ВИДЕЛ, ЧТО ДЕЛАЕТСЯ В ГОРОДЕ...
Моё внимание привлекла большая толпа, запрудившая шоссе и обочины. Стояли какие-то машины, валялись чемоданы, узлы. Плакали дети и женщины. Раздавались какие-то крики. Толпа, похожая на раков в мешке в своих однообразных черных демисезонных пальто, копошилась, размахивая руками, и, очевидно, орала.
— Это желающие выехать из Москвы, — сказал я шофёру, — они просятся на проходящие машины. Пожалуй, нам брать некуда, Николай Иванович?
— Машина перегружена, брать некуда, — сказал Николай Иванович.
И вдруг, когда мы попали в сферу толпы, несколько человек бросились на подножки, на крышу, застучали кулаками по стёклам. Так могли проситься только обезумевшие от страха люди. Положение было плохо. Но что делать? Я знал свойства толпы... Я приказал ехать. Но не тут-то было. Я слышал, как под ударами кулаков звездчато треснуло стекло возле Верочки, как рассыпалось и вылетело стекло возле шофёра. Потом машину схватили десятки рук и сволокли на обочину, какой-то человек в пальто деми поднял капот и начал рвать электропроводку. Десятки рук потянулись в машину и вытащили Верочку. Я, возмущённый, пытался выйти из машины, но десятки черных, мозолистых кистей потянулись ко мне, чтобы вырвать из кабины. Возле меня мелькнули три красноармейца с пистолетами, автоматами. Я видел круглые диски ППШ возле меня, беспомощно поднятые в воздух. Красноармейцы пытались оттеснить толпу, но ничего не получилось. Толпа кричала, сгрудилась, шумела и приготовилась к расправе.
Я знаю нашу русскую толпу. Эти люди, подогретые соответствующими лозунгами 1917 года, растащили имения, убили помещиков, разрушили транспорт, бросили фронт, убили офицеров, разгромили винные склады... Это повторялась ужасная толпа предместий наших столиц, где наряду с сознательным пролетариатом ютится люмпен-пролетариат, босяки, скрытые эти двадцать лет под фиговым листком профсоюзов и комсомола.
Армия, защищавшая шоссе, была беспомощна. Милиция умыла руки. Я видел, как били и грабили машины, и во мне поднялось огромное чувство власти и ненависти к этой стихии, к проявлению этих гнусных чувств в моем народе, в людях, разговаривающих со мной на одном и том же языке. Я оттолкнул людей, вытащивших меня, и они бросили меня и отступили.
— Что вам нужно? — закричал я. — что вы делаете? Чего вы хотите?
— Убегать! — заорали голоса. — Бросать Москву! Нас бросать? Небось деньги везёшь, а нас бросили голодными! Небось директор, сволочь. Ишь, какой воротник!
Я понял их. Эти люди были чем-то обижены, кровно обижены, и на почву этой обиды какие-то наши враги посеяли семя мятежа. «Деньги», «бросили», «голодными», «директор небось». Я посмотрел на их разъярённые, страшные лица, на провалившиеся щеки, на черные, засаленные пальто и рваные башмаки и вдруг увидел страшную пропасть, разъединявшую нас, сегодняшних бар, и этих пролетариев. Они видели во мне барина, лучше жившего во времена трагического напряжения сил при всех невзгодах пятилеток и сейчас позорно бросающего их на произвол судьбы. Мне стало страшно и стыдно.
— Я писатель Первенцев! — крикнул я. — я знаю, что такое страдания и мужество! Я знаю революцию! Кем вы обижены?
— Директора наших заводов украли наши деньги и убежали! — закричали кругом. — Ты будешь оправдывать их?
— Я не оправдываю их. Директора предприятий, бросившие вас и ограбившие вас, — мерзавцы, предатели и трусы. Вы правы... я сам могу убивать этих мерзавцев...
Из толпы протиснулся человек в кепке, с горящими, подозрительными глазами главаря мятежников. Под полушубком у него я разглядел ремешок от нагана.
— Вы писатель Аркадий Первенцев? Слышал... Кочубей... Но я не знаю вас в лицо. Разрешите документы.
Я предъявил ему документы. Он внимательно просмотрел их и сверил моё лицо с изображением на фотографии.
— Почему вы уезжаете из Москвы?
— Мне предложили эвакуироваться. Вот документ...
Он прочитал эваколисток и вернул мне. Но перед этим он прошёл через десятки потных, заскорузлых рук. Вожаку ещё не доверяли, он не был ещё облечён полнотой власти, мятеж только начинался. Вожаки ещё не были апробированы толпой.
— Вы военнообязанный?
— Нет. Вот военный билет. Я снят с учёта по болезни. У меня пневмоторакс.
Все было проверено. Позади неслись крики, требующие расправы надо мной. Но главарь мятежников сказал, что меня надо отпустить.
— Чья машина?
— Машина моя собственная. Я купил её на свои деньги. Я пишу книги и мог купить себе автомобиль.
Это заявление решило все. Меня решили отпустить на Горький. Внимание людей было обращено на грабёж и расправу с пассажирами следующих машин. Я видел, как на крышу идущего позади нас «паккарда» тигром бросился какой-то человек и начал прыгать, пытаясь проломить крышу и очутиться внутри машины, но шофёр дал газ, человек кубарем свалился под ожесточённые крики толпы, которая, может быть, впервые в истории не рассмеялась при таком смешном падении их сотоварища. В машину полетели булыжники. Один из них выбил стекло и пролетел мимо генерала, который только чуть отклонился назад. Он мчался на Горький и даже не задержался, чтобы привлечь к ответственности виновных. Он спасал свои узлы и шкуру. В этот момент я понял эту толпу. Я был на грани того, чтобы присоединиться к этим людям и направить их злобу в правильное русло уничтожения трусов, мародёров и дезертиров. Но сейчас я был обвиняемый. О, как я был далёк от этих людей! Но они подчинились моей воле. Я и Верочка ещё говорили с ними, и они решили отпустить нас. Да. Только нас. Писателя и его жену. Перед этим они побили нашу машину, вырвали из рук Верочки пиджак, спёрли мои волчьи унты, но и все... Они были великодушны. Мимо меня прошёл мрачный гражданин в кепке и сказал, не поднимая глаз:
— Товарищ Первенцев, мы ищем и бьём жидов.
Он сказал это тоном заговорщика-вербовщика. Это был представитель воскресшей «черной сотни». История положительно повторялась. Нас усадили в машину, расчистили нам путь и с криками: «пропустить писателя, мы его знаем» выволокли нас на шоссе и сказали: «Езжайте, простите, что произошло».
По-моему, я слышал такой благородный голос. Я видел, как грабили очередной ЗИС-101. Из него летели носовые платки, десятки пар носков и чулок, десятки пачек папирос. ЗИС увозил жирного человека из каких-то государственных деятелей, его жену в каракулевом саке и с черно-бурой лисой на плечах. Он вывозил целый магазин. Из машины вылетел хлеб и упал на дорогу. Какой-то человек в пальто деми прыгнул к этому хлебу, поднял его и начал уписывать за обе щеки. Так вот они, грабители больших дорог!
Толпа осталась позади. Меня вёз бледный шофёр. Он страшно трусил. У него были бледные губы, запавшие розовые щеки и неприятно блуждающий взгляд. Шоссе, продутое ветром, лежало черной жирной змеёй между белыми, занесёнными снегом бровками. Мы были одни на этой черной линии асфальта, убегающей в какую-то бесконечность и пустоту... Я посмотрел на Верочку, и она посмотрела на меня.
— Не опасно ли дальше ехать? — сказал я как будто про себя.
— Опасно, — сказал шофёр, придерживая машину, — опасно. Ой как опасно.
У него подрагивала челюсть, хотя он получил медаль «За отвагу» на Халхин-Голе.
— Что делать?
— Надо ехать и защищать Москву, — сказала Верочка с горящими глазами, — мне жалко этих людей, хотя они чуть не убили нас, хотя они похитили мой любимый пиджачок и украли твои унты... их бросили и убежали. Я бы сама защищала Москву, но есть ли у нас оружие? Пусть нам дадут оружие. Я говорила женщинам, окружившим меня, что у меня тоже несчастье, что у меня сын остался на Кубани, что мы разъединены с семьёй, что нас бросила организация и заставила ехать самим неизвестно куда...
Шоссе было по-прежнему пустынно. Не с кем было и посоветоваться. На обочине стояли два красноармейца, но у них были странные, недобрые лица. Они провожали нас тем же взглядом, что и повстанцы владимирской заставы. Потом мы увидели милиционера. Он шёл по шоссе без оружия и с опущенными плечами. Мы остановили машину и спросили его: «Что делать?» Перед этим я назвал себя, и он, приняв меня за хорошего парня, сказал, что он сам бросил пост и идёт домой, что дело, конечно, плохо и что он не сомневается, что там, за Ногинском, будет все хуже и хуже.
— Мне кажется, — сказал я, — что если в Москве, имеющей огромный гарнизон, коменданта, милицию и армию, нас чуть не убили, то дальше нас заколют вилами.
Милиционер был тоже пессимистически настроен и утвердил нас в нашем решении вернуться в Москву.
Мы снова катили к месту происшествия. Толпа расступилась перед нами. В Москву впускали беспрепятственно. Я увидел главарей, вопросительно встретивших нас непонимающими взглядами.
— Еду в Москву, — высунувшись из машины, крикнул я, — будем защищать Москву.
Да. Тогда у меня был порыв возглавить какой-либо участок брошенного на произвол судьбы города и, если придётся, разделить судьбу столицы, встретить долю страданий без хныканий и как полагается солдату. Верочка была счастлива нашему возвращению. Мы снова катили по родным мостовым Москвы, снова очереди, девушки, исправляющие шоссе, серые дома и серые московские люди...

 

 

НАШЕ ДОСЬЕ. АРКАДИЙ АЛЕКСЕЕВИЧ ПЕРВЕНЦЕВ

Аркадий ПервенцевИмя писателя Аркадия Первенцева (1905-1981) вошло в русскую советскую литературу в 1937 году, когда был опубликован его первый роман «Кочубей» — о легендарном комбриге гражданской войны. Казак кубанской станицы Иван Кочубей стал в один ряд с такими прославленными героями, как Чапаев, Щорс, Пархоменко…
Книга издавалась огромными тиражами, её высоко оценили А. Серафимович и А. Макаренко, по её мотивам Н. Охлопков поставил спектакль в Камерном театре.
Затем появились и другие произведения: «Над Кубанью», «Испытание», «Огненная земля», «Честь смолоду», «Матросы», «Остров надежды», «Секретный фронт»…
Оказывается, более полувека писатель изо дня в день вёл дневниковые записи. Жизненные наблюдения, политические оценки событий как внутренней, так и внешней жизни страны находят в них своё толкование, свой взгляд, свои тревоги и сомнения.
Дневник писателя обнаружил его сын в 1981 году, разбирая архив после смерти отца. «Читая дневники, — признаётся журналист Владимир Первенцев, — я был поражён их мужественной откровенностью и душевной болью за пережитое. Передо мной вставала не только жизнь страны, но муки и радости человека, кровно связанного с тем периодом жизни России, который мы называем советским». Это действительно яркий документ эпохи. Будучи безоговорочно верен идеалам социализма, писатель весьма критически воспринимает реальность, которая сложилась в СССР перед Великой Отечественной. С болью пишет о лишениях, выпавших на долю простых людей. Эта боль и личные невзгоды, помноженные на тревогу о судьбе страны, отразились в острых и порой весьма спорных оценках конкретных людей и общественных явлений.
Публикуемый отрывок из дневников охватывает короткий период — первые месяцы начала Великой Отечественной войны.

 

1 | 2 | 3 | 4


  1. 5
  2. 4
  3. 3
  4. 2
  5. 1

(2 голоса, в среднем: 5 из 5)

Материалы на тему